Если мы вернемся теперь к неуклюжим строфам «Истории Страшного Суда», ссылкой на которые Меноккио подкреплял свои утверждения («Любить ближнего — это более великая заповедь, чем любить Бога!»), то легко заметить, что и в данном случае ключ, прикладываемый к тексту, важнее самого текста. Текст помогал идеям Меноккио рождаться на свет, но корни их залегали много глубже.
И все же некоторые тексты для Меноккио значили, действительно, много: в первую очередь, по его собственному признанию, «Кавалер Зуанне де Мандавилла», то есть «Путешествия сэра Джона Мандевиля». Как только в Портогруаро вновь открылся инквизиционный процесс, судьи обратились к Меноккио с увещеванием «назвать всех своих соумышленников», угрожая в противном случае «прибегнуть к более строгим мерам, ибо св. Инквизиции представляется неимоверным, что он, не имея товарищей, умыслил таковое». «Господин, я никогда и никого не поучал, — последовал ответ, — и никогда в этих моих мнениях не имел сотоварищей, а все, что я говорил, я брал из книги, мной прочитанной, по названию «Мандавилла». Еще более определенно он высказался в письме, направленном судьям из тюрьмы: здесь он, как мы увидим, в списке причин своих заблуждений поставил на второе место чтение «этой книги Мандавилла, где говорится о разных народах и разных верах, и она всего меня измучила». Что было причиной этой «муки», этого душевного волнения? Вопрос, на который нельзя ответить, не ознакомившись предварительно с содержанием самой этой книги.
Французский оригинал «Путешествий», приписанных мифическому сэру Джону Мандевилю, появился на свет, по всей видимости, в середине XIV века в Льеже и представлял собой компиляцию из географических текстов и из средневековых энциклопедий, подобных энциклопедии Винцента из Бове. Получив поначалу распространение в большом количестве списков, книга затем неоднократно издавалась в переводе на основные европейские языки и на латынь.
«Путешествия» состоят из двух частей, сильно между собой различающихся. Первая — это хождение во Святую Землю, что-то вроде путеводителя для паломников. Вторая — описание путешествия на Восток, все дальше и дальше, вплоть до Индии, вплоть до Китая. Заканчивается книга рассказом о земном рае и об островах, которые граничат с мифическим царством пресвитера Иоанна. Обе части поданы как свидетельство очевидца, но если в первой немало точных и конкретных наблюдений, то вторая представляет собой в значительной степени плод вымысла.
Популярности книги способствовала главным образом первая часть. Известно, что вплоть до конца XVI века число описаний Святой Земли превосходило число описаний Нового Света. И читатель Мандевиля имел возможность составить довольно точное представление как о местоположении святых мест и находящихся в них реликвий, так и о нравах и обычаях местных жителей. К мощам и реликвиям Меноккио, как мы помним, питал полное равнодушие, но подробное изложение богословских и богослужебных особенностей греческой церкви и других христианских конфессий (самаритяне, яковиты, грегориане), встречавшихся на Святой Земле, а также их расхождений с римской церковью могло вызвать у него интерес. Для своего отрицания мистического значения исповеди он мог найти поддержку, а возможно, и первоначальный толчок в рассказе Мандевиля об учении яковитов (название которых автор связывает с их обращением в христианство св. Иаковом): «они утверждают, что исповедоваться нужно только перед Богом и только ему обещать исправиться; поэтому когда они хотят исповедаться, то зажигают огонь, бросают в него ладан и другие благовония и в дыму приносят исповедь Богу и просят его о милости». Эту форму исповеди Мандевиль называет «натуральной» и «предначальной» (два определения, обладавшие особым смыслом для читателей XVI века), но спешит уточнить, что «в последующие времена святые отцы и папы постановили, что исповедь должна приноситься человеку, и это не без причины, ибо никакой недуг нельзя уврачевать и найти от него доброго снадобья, если прежде не узнать его природу; точно так же нельзя назначить потребное покаяние, если не знать сущность греха, ибо грехи рознятся между собой, равно как время и место, и потому надлежит узнать природу греха вместе со временем и местом и затем назначить должное покаяние». В свою очередь Меноккио, сравнивавший исповедь перед священником с исповедью перед деревом, все же допускал, что священник способен объяснить тому, кто этого не знает, что такое покаяние: «Если бы дерево могло назначить покаяние, этого было бы достаточно; к попам ходят те, кто не знает, какое положено покаяние за грехи, чтобы они их научили, а если знаешь, то ходить не надо, и те, кто знают, не ходят». Может быть, это тоже реминисценция из Мандевиля?
Но еще большее впечатление на Меноккио должно было произвести пространное повествование о магометанстве. Из материалов второго процесса можно заключить (хотя лишь предположительно), что он постарался удовлетворить свою любознательность, обратившись непосредственно к Корану, который в середине XVI века был переведен на итальянский язык. Но и из путешествий Мандевиля Меноккио мог почерпнуть некоторые сведения о магометанстве и обнаружить в этом религиозном учении черты сходства с собственными воззрениями. Согласно Корану, пишет Мандевиль, «из всех пророков Иисус был самый великий и самый близкий к Богу». И Меноккио — по смыслу почти то же самое: «мне думалось, что... он не был Богом, но каким-нибудь пророком, каким-нибудь великим человеком, которого Бог послал на землю для проповеди». Здесь же Меноккио мог встретиться с примером того, что факт распятия Христа отрицается как несовместимый с божественной справедливостью: «Он не был распят, как утверждают, но Бог призвал его к себе, избавив от смерти и от мук, а его телесную форму дал человеку, именуемому Иуда Искариот, которого иудеи и распяли, думая, что распинают Иисуса; Он же живым поднялся на небо, чтобы судить весь мир; вот почему они и утверждают, что, говоря о распятии Иисуса, мы ошибаемся, ибо правосудие Божие не могло такого допустить». Из показаний одного односельчанина Меноккио следует, что и тот утверждал нечто подобное: «неправда, что Христос был распят; распяли Симона Киринейского». Меноккио во всяком случае не признавал распятия, не принимал парадокса креста: «Мне казалось это невозможным, что Господь позволил себя схватить, и потому я думал, что раз его распяли, то это был не Бог, а какой-нибудь пророк...»