Мы не знаем, за одним исключением, к которому обратимся позже, имел ли Меноккио какие-либо контакты с «людьми учеными». Хорошо известно, с другой стороны, как упорно он пытался ознакомить со своими взглядами «простой народ». Но похоже, сторонников он приобрести не сумел. В приговоре, вынесенном судом, эта его неудача расценивалась как проявление божьей воли, не допустившей, чтобы злотворное влияние коснулось простых душ обитателей Монтереале.
Один из них, правда, слушал рассказы Меноккио во все уши — Мелькиорре Джербас, плотник, не знавший грамоты и всеми в деревне считавшийся за «малоумного». О нем говорили, что он «богохульствует по трактирам и кричит, что Бога нет», и не один свидетель связывал его имя с именем Меноккио, поскольку Джербас «говорил худые и непотребные слова о церкви». Тогда генеральный викарий пожелал выяснить, в каких он был отношениях с Меноккио, только что заключенным в тюрьму. Сначала Мелькиорре утверждал, что у них не было ничего общего, кроме работы («он мне дает древесину для разных работ, и я за нее плачу»), но потом признал, что хулил Бога в монтереальских трактирах, повторяя слова, услышанные от Меноккио: «Меноккио мне говорил, что Бог — это воздух, и я тоже так думаю...»
В чем причина такого слепого подчинения, понять нетрудно. Умение Меноккио читать, писать, вести беседы должно было окружать его в глазах Мелькиорре почти магическим ореолом. Одолжив ему Библию, имевшуюся в его доме, Мелькиорре ходил потом по деревне и сообщал всем с таинственным видом, что у Меноккио есть книга, с помощью которой тот может «делать всякие чудеса». Но разница между ними была для всех очевидна. «Этот способен на всякое еретичество, но ему далеко до сказанного Доменего», — как заметил один свидетель, говоря о Мелькиорре, А по словам другого, «он все это говорит, потому что не своем уме и когда бывает пьян». Генеральный викарий также быстро понял, что плотнику далеко до мельника. «Когда вы утверждали, что Бога нет, верили в это в душе своей?» — спросил он его без всякой суровости. Мелькиорре ответил, нимало не задумываясь: «Нет, падре, я верю, что есть Бог на земле и на небесах и что он может меня умертвить, когда захочет, а эти слова я говорил, потому что научился им от Меноккио». Ему назначили нетяжелое покаяние и отпустили восвояси. Таков был единственный — во всяком случае, единственный сознавшийся — последователь Меноккио в Монтереале.
С женой и детьми Меноккио откровенных разговоров не вел: «Боже их сохрани иметь такие мысли». Несмотря на свою кровную связь с деревней, Меноккио должен был чувствовать себя изгоем. «В тот вечер, — признался он, — когда отец инквизитор сказал мне: «Завтра приходи в Маниаго», — я пал духом и хотел бежать, куда глаза глядят, и пуститься во все тяжкие... Я хотел убивать попов и поджигать церкви и творить всякое зло. Но я подумал о двух своих крошках и удержался...» Этот взрыв бессильного отчаяния лучше всяких слов говорит об его одиночестве. Другого ответа на несправедливость, кроме разбоя, он не видел — правда, тут же от него отказался. Отомстить преследователям, разрушить символы их власти, стать вне закона... Поколением раньше крестьяне жгли замки фриульских нобилей. Но времена изменились.
Теперь ему оставались лишь мечты о «новом устройстве мира». Эти слова истерлись со временем как монета, прошедшая через множество рук. Нам надо вспомнить их первоначальный смысл.
Меноккио, как мы убедились, не верил в сотворение мира Богом. Помимо того, он открыто отрицал учение о первородном грехе, утверждая, что человек «начинает грешить, когда начинает пить молоко матери, выйдя из ее чрева». Христос был для него человеком и только. Естественно, что ему были чужды какие-либо милленаристские идеи. В своих показаниях он ни разу ни словом не обмолвился о втором пришествии. «Новый мир», о котором он мечтал, представлял собой поэтому явление сугубо земное — нечто, что человек может достичь с помощью собственных сил.
Во времена Меноккио это выражение сохраняло всю свою смысловую наполненность и еще не успело превратиться в расхожую метафору. Если оно и было метафорой, то метафорой в квадрате. В начале века под именем Америго Веспуччи было напечатано послание, адресованное Лоренцо ди Пьетро Медичи и носившее именно такое название — «Mundus novus». Его переводчик с итальянского на латынь, Джулиано ди Бартоломео Джокондо, сопроводил название специальным пояснением. «Superioribus diebus satis tibi scrips! de reditti meo ab novus illis regionibus... quasque novum mundum appellare licet, quando apud maiores nostros rmlla de ipsis fuerit habita cognitio et audientibus omnibus sit novissima res». He Индия, следовательно, как считал Колумб, и не просто неизведанные земли, но самый настоящий новый мир. «Licet appellare» — метафора была новой с иголочки, и за нее приходилось почти что просить извинения у читателя. В этом значении она быстро распространилась и вошла во всеобщее употребление. Меноккио, однако, употреблял это выражение в другом смысле, относя его не к новому континенту, а к новому обществу, которое еще только предстояло создать.
Мы не знаем, кто впервые осуществил этот сдвиг смысла. Ясно, что за ним просматривается образ быстрого и решительного общественного переустройства. В 1527 году в письме к Буцеру Эразм Роттердамский с горечью указывал на общественные потрясения, которыми сопровождается лютеровская Реформация, отмечая, что первым делом во избежание их следовало искать поддержки у церковных иерархов и светских властей и что многое, в первую очередь мессу, надо было реформировать со всяческой осторожностью. Сейчас немало таких людей — писал он в заключении, — которые отвергают всякую традицию («quod receptum est»), как будто новый мир можно создать в мгновение ока («quasi subito novus mundus condi posset»). Медленные и постепенные перемены с одной стороны, быстрый и крутой переворот (революция, сказали бы мы сейчас) с другой — противопоставление очень четкое. Но никакого географического подтекста в выражении «novus mundus» у Эразма нет; единственный дополнительный смысловой оттенок вносится словом «condere», обозначающим, как правило, основание города.