Сыр и черви. Картина мира одного мельника жившего - Страница 5


К оглавлению

5

По материалам инквизиции Гинзбург реконструирует круг доступных Меноккио книг, обращая внимание не только на то, что он читал, но и на то, как он это воспринимал. В распоряжении мельника-книгочея были Библия, «Цветы Библии» (переложение средневековой каталанской хроники, в состав которой входили фрагменты Вульгаты, «Хроники» Исидора Севильского, апокрифические евангелия, «Светильник» Гонория Августодунского), «Золотая легенда» Иакова Ворагинского, «Путешествие» сэра Джона Мандевиля, «Декамерон» Боккаччо, «Сон Каравии» (шутливо-сатирическое стихотворное повествование в жанре видения, составленное в духе итальянского евангелизма), анонимная поэма «История Страшного Суда», «Месяцеслов» Марино Камилло де Леонардиса, хроника конца XV в. Якопо Филиппо Форести и, возможно, Коран; все это Меноккио мог читать, разумеется, только на итальянском языке. Проведенное Гинзбургом сравнение текстов книг, упомянутых Меноккио, с выводами, которые он из них мог сделать, показывает, что куда большее значение, чем исходный текст, имеет подход к нему этого человека. Ибо, как справедливо подчеркивает Гинзбург, восприятие чужих произведений было у Меноккио «односторонним и произвольным: он как будто лишь искал подтверждения своим уже прочно укоренившимся идеям и убеждениям». Роль именно этих книг (за исключением, пожалуй, «Путешествия» сэра Джона Мандевиля, повествование которого «о разных народах и верах», по собственному признанию Меноккио, измучило его «всего») в идейном формировании сельского философа не стоит преувеличивать, их чтение действительно могло лишь способствовать рождению в его сознании мыслей, корни которых гораздо глубже. По мнению Гинзбурга, — в устной традиции, хотя никаких убедительных свидетельств ее существования итальянский исследователь привести не может. Поэтому его утверждение, будто та самая «идеология примитивного, инстинктивного материализма», выражая которую Меноккио прибегал к понятиям, присущим «христианским, неоплатоническим, схоластическим системам», была «выработана поколениями его крестьянских предков», является не более, чем гипотезой, увлекательной, но и рискованной. Весь комплекс воззрений Меноккио убеждает, что его установки мировосприятия, проявившиеся, в частности, и в пресловутом «примитивном материализме», очень близки идейным и религиозным исканиям радикальных течений итальянской Реформации и сформировались, по-видимому, в молодости под влиянием прямых контактов с их адептами и чтения распространенной в их среде литературы. Сам Гинзбург довольно полно, хотя и не исчерпывающе, показывает возможные связи представлений фриульского мельника с учениями разных групп в реформационном движении Италии, теми или иными его памятниками. И, разумеется, он прав, когда утверждает, что Меноккио был свободен от какой-либо данной ему извне системы (курсив мой. — О.К.) идей». Речь, однако, идет не о системе, а о мировоззренческих принципах, которые не контролируя строго все нюансы мысли у Меноккио, задавали все же ей направление, просеивали всю информацию (в том числе исходящую и от книжного слова, авторитет коего оставался огромным), выделяя в ней то, что было им созвучно; их ближайшие источники — и здесь я должен акцентировать несогласие с Гинзбургом — следует искать в том умонастроении, которое характерно для радикальной Реформации, ставшей идейным преемником ренессансного гуманизма.

Случай Меноккио, полагает Гинзбург, не уникален, черты «своеобразной крестьянской религии» он ищет не только у него, но и еще у ряда представителей простонародья, возбудивших к себе внимание инквизиции по подозрению в ереси. В частности, у автора религиозно-дидактической поэмы «Семерица», известного под псевдонимом Сколио, который проповедовал, в частности, равенство всех религий, сводя их существенное содержание к десяти нравственным заповедям. Положение, несомненно, родственное мыслям, высказанным Меноккио, однако оно очевидным образом связано с рационалистической, философской «ересью», то есть с радикальными реформационными учениями, и никаких особых признаков «подземного течения крестьянского радикализма», к которому стремится отнести его Гинзбург, отыскать в нем невозможно. То же самое следует сказать и о социальном идеале этого поэта-самоучки, главными своими чертами близко напоминающем не столько так называемые «крестьянские утопии», сколько конкретно «Утопию» Томаса Мора и идеи близких ему гуманистов — и умеренностью и скромностью, свойственными быту описываемого им сообщества, и отказом от ненужных ремесел, всех видов праздности и беспутной жизни, и строгим соблюдением принципа равенства, и отсутствием социального угнетения, и торжеством справедливости благодаря простоте и ясности законов. Также нельзя признать удавшейся попытку Гинзбурга нащупать общую основу религиозного диссидентства как Меноккио, так и еще одного мельника, его старшего современника Пигино в их причастности к устной народной культуре, «традициям и мифам, которые переходили от одного поколения к другому». Ибо, как убедительно показал сам же Гинзбург, с гораздо большим основанием можно говорить о воздействии на этого мельника-вольнодумца реформационных идей, распространенных во вполне определенных социальных кругах, с которыми он находился в контакте.

Нужно согласиться с Гинзбургом, что своеобразный духовный мир крестьян, воззрения которых он исследовал, и прежде всего Меноккио, полностью не объясним посторонними влияниями. Конечно, эти влияния, попав на определенную социально-культурную почву, были ею усвоены и преобразованы. Проблема состоит в том, чтобы понять, что представляла собой эта почва. Только ли пласты архаических представлений, сохраняемых устной традицией, — то, что Гинзбург именует «народной культурой»? Или же это была культура народа, низших, угнетенных классов, не только хранящая древнюю фольклорно-мифологическую традицию, которая, впрочем, все больше вымывалась из глубины ее памяти, но и развивающаяся, вырабатывающая адекватные запросам и вызовам времени формы сознания и творчества. Первый взгляд видит в народной культуре собрание закоснелых поверий, ведущих — по крайней мере в XVI в. — подпольное существование и лишь под влиянием чрезвычайных обстоятельств выходящих на поверхность, второй видит в ней живой, духовный организм, способный к продуктивной, творческой деятельности. Склоняющийся к первой точке зрения Гинзбург в случае с Меноккио, несомненным представителем народного умонастроения, корни его веротерпимости (а более широко — религиозного радикализма), мечтаний о переустройстве общества, натурфилософских идей усматривает «в непроницаемой глубине прошлого, в неизвестной нам культуре деревни». С таким подходом невозможно согласиться, ибо все указанные воззрения носят не внеисторический характер; они не могли быть актуальны для «культуры деревни» (и не только деревни) на всем протяжении ее истории вплоть до развертывания Реформации и Контрреформации, до социального и культурного перелома XVI в.; возникнув в определенную историческую эпоху в связи с теми проблемами, с которыми столкнулось европейское общество, эти воззрения в их интерпретации у Меноккио обнаруживают живую реакцию народной среды на конфликты в общественном развитии, религиозной сфере и культуре их времени.

5