Сыр и черви. Картина мира одного мельника жившего - Страница 50


К оглавлению

50

Дон Курцио Челлина, капеллан церкви Сан Рокко и местный нотариус, был более откровенен. «Я его считаю христианином, потому что видел, как он исповедуется и причащается». Это с одной стороны, но с другой, за внешним исполнением обрядов проглядывает что-то, напоминающее прежнего бунтаря: «На этого Меноккио иногда что-то находит, и посмотрев на луну или звезды или другие планеты или услышав, как гремит гром, он тут же говорит об этом свое мнение; под конец он соглашается с мнением остальных, заявляя, что не хочет спорить со всем миром. И я думаю, что этот его обычай дурного свойства и что соглашается с другими он только из страха». Приговор и тюрьма инквизиции оставили свои следы. Меноккио явно уже не решался, по крайней мере, в своей деревне говорить столь же вольно, как прежде. Но даже страх не мог полностью подавить его интеллектуальную независимость: «он тут же говорит свое мнение». Новой чертой стало горькое и ироническое подчеркивание своего одиночества: «он соглашается с мнением остальных, заявляя, что не хочет спорить со всем миром».

Одиночество его было духовным. Тот же дон Челлина показывал: «Он со всеми в дружбе и в приятельстве». Что же касается самого капеллана, то у него с Меноккио «нет ни особенной дружбы, ни тем более вражды; я его люблю как положено христианину и посылаю за ним, как за всяким другим, когда мне есть надобность в какой-нибудь работе». Внешне Меноккио, как мы могли убедиться, совершенно адаптировался к жизни своей деревни: вторично был избран церковным старостой, вместе с сыном взял в аренду третью мельницу. Но при этом чувствовал себя чужаком — отчасти, возможно, и вследствие недостаточной материальной обеспеченности в последние годы. Одеяние со знаком креста было видимым символом этой его чужеродности. «Я знаю, — говорил Челлина, — что он много времени носил на одежде знак креста, но прятал его под другими одеждами». Меноккио поделился с ним своим намерением «отправиться в инквизицию и попросить, чтобы ему разрешили больше его не носить, потому что, по его словам, из-за этой одежды с крестом люди его избегали и неохотно с ним разговаривали». Тут он преувеличивал: никто его не избегал, все с ним приятельствовали. Но невозможность свободно высказываться его угнетала. Когда он заговаривал о луне и звездах, вспоминал Челлина, «его просили замолчать». Что именно он по этому поводу говорил, Челлина не помнил; не помогла даже подсказка инквизитора, что, быть может, Меноккио приписывал планетам влияние на людей и на их свободную волю. Тем не менее он решительно отрицал, что Меноккио говорил это «в шутку»: «Я думаю, что он говорил всерьез, и мысли у него были дурные».

Дальше этого расследование не пошло. Причины понятны: еретик был принужден к молчанию и внешне никак не проявлял своего инакомыслия. Опасность для односельчан от него больше не исходила. В январе 1599 года совет фриульской инквизиции решил было подвергнуть Меноккио допросу, но и за этим решением ничего не последовало.

50. Ночной разговор с евреем

И все же беседа, пересказанная Лунардо, свидетельствует, что Меноккио своим внешним послушанием по отношению к законам и установлениям церкви лишь маскировал несгибаемую верность прежним идеям. Примерно в тот же период времени некий Симон, крещеный еврей, просивший подаяния Христа ради, забрел в Монтереале и оказался в доме у Меноккио. Хозяин и гость ночь напролет проговорили о религии. Меноккио говорил «страшные вещи о вере»: что евангелие было написано попами и монахами, потому что «им делать нечего», что мадонна прежде, чем выйти замуж за Иосифа, «родила двух других детей, и поэтому св. Иосиф не хотел на ней жениться». Это в сущности те же темы, которые Меноккио обсуждал с Лунардо в Удине: критика духовенства с его паразитизмом, неверие в евангелие, отрицание божественности Христа. Кроме того, он упоминал этой ночью о «прекраснейшей книге», которой, к несчастью, лишился: Симон решил, что речь идет о Коране.

Может быть, в основе интереса Меноккио, как и других еретиков того времени, к Корану лежит несогласие с основными догматами христианства и, в первую очередь, с догматом о троице. К сожалению, свидетельство Симона не вполне надежно и, к тому же, нам неизвестно, что именно Меноккио почерпнул в этой загадочной «прекраснейшей книге». Ясно одно: он был уверен, что его еретические убеждения рано или поздно станут известны властям. «Он знал, что из-за них он умрет», и сказал об этом Симону. Бежать он не хотел: его кум, Даниэле Биазио, пятнадцать лет назад поручился за него перед инквизицией. «Иначе я бы бежал в Женеву». В общем, он решил не покидать Монтереале. Его часто посещали мысли о смерти: «когда он умрет, лютеране про это прознают и заберут его кости».

Бог весть, о каких «лютеранах» он думал. Возможно, о какой-то секте, с которой поддерживал тайные связи, или о ком-то одном, встреченном давно и потом исчезнувшем из поля зрения? Идея мученичества, которая связывалась для него с мыслями о собственной смерти, наводит на предположение, что все это всего лишь старческие фантазии не без элементов патетики. Впрочем, что еще у него оставалось? Он был один: умерла жена, умер самый любимый сын. С другими детьми он не ладил: «А если мои сыновья решили жить своим умом, добро им», — презрительно отозвался он о них в разговоре с Симоном. Мифичеекая Женева, родина (так ему казалось) религиозного свободомыслия, была далеко. И это, и благодарность другу, оставшемуся ему верным в тяжелый момент жизни, удерживали его от бегства. Заглушить в себе страстный интерес к вопросам религии он явно не мог. И ждал своих палачей.

50